щадят японцы — мы перебьем до единого. Ведь на войне если кого помиловали — значит, он предатель, а с предателем разговор короткий — долой и все. Вот я и говорю: если уж жечь, так всех и вся, не то ег;е сделаешь человека предателем...
— Бросьте вы, слушать страшно,— укоризненно заметила какая-то пожилая женщина.
— Подумаешь — страшно! — усмехнулся солдат.— На войне — и то не страшно, когда. пообвыкнешь. Спервоначалу было в Маньчжурии, верно, паршиво, но когда я туда попал, все уже службу знали: давай бог ноги — и больше ничего.
— Правильного человека никто за полы хватать не будет,— убежденно произнес старческий голос.
— Сразу видать, что вы ни войны, ни революции и не нюхали! — громко возразил солдат.—Как раз правильного человека и хватают, злого ведь не поймаешь. Думаете, те помещики, которым сейчас жару задают, это и есть самые лютые? Это как раз самые добрые, они знают, что никому зла не делали, поэтому и сидят себе преспокойно в своих имениях. А потом что? Потом попадают бунтовщикам в руки, как миленькие. А злые да лютые где? Те со страху — давай бог пеги, и теперь в городе прохлаждаются. Вот так эта самая война и революция идет: сегодня он тебя за глотку, завтра ты его. Каждый в свой черед, пока зауиоекме не выйдет, тогда, значит, войне и революции конец.
можно начинать к новой готовиться. Точь-в-точь, как з Маньчжурии. Сегодня кончил бой, драпаешь доб-рьх два-три дня, потом — стоп, начинай сначала. Как блины печешь. Человек всегда так: связал одну метлу сразу за другой тянется, чтоб и ту связать... Но сколько б ни жгли, сколько б ни убивали, а всего не спалишь, всех не перебьешь. Все равно кто-нибудь да останется. Вот ведь в Маньчжурии — били мы, били японцы, били хунхузы, а ни черта — живуч человек! Человек все равно выживет, пусть там хоть что. Скотине ноги отрежь — из нее и дух вон, а у человека отрежь — начнет метлы вязать, постолы латать, подметки прибивать. Только чтобы кто другой подносил прутья да кожу: И двухрядку растянуть могу, как и раньше, только плясать, брат, нечем! Цигарка даже еще слаще кажется, чем прежде, а вот против сивухи проклятой ослаб — она, мерзавка, теперь прямо в голову бьет, а раньше шла в ноги. Из-за нее, подлой, мне моих ног больше всего и жалко... Да-а, вот оно какое дело с премудростью человеческой: ноги тебе отпилят враз, честь по чести, а чтоб новые приделать — смекалки не хватает. А ежели и приделают, тгк все равно против водки от них никакой пользы нету... И с мызами то же, что с моими ногами: спа-лпть-то всякий умеет, а построить — никто. А царь что будет делать? Новые мызы строить? Ни в коем разе. Он только даст приказ: тех, кто мызы жег, самих спа-ллть. А если у них и палить-то нечего, тогда что? Тогда сделают так, как мы в Маньчжурии,— подпалят тех, у кого есть, что жечь. Лишь бы было спалено, лишь бы военный закон сполнить в аккурате. Закон нале сполнять, раз царь велит и помещик требует...
Безногий солдат продолжал говорить один, лишь изредка кто-нибудь вставлял' два-три слова. Зарево пожг dob, мелькавшее в окнах вагона, действовало на всех угнетающе, сковывало языки. К тому же большинство, видимо, разделяло мнение Индрекова соседа, сказавшего о солдате так: